Но продолжим рассказ о его жизни. Итак, с февраля до конца июля 45-го года Солженицын пробыл в бутырской камере № 64, а потом 53 – с паркетным полом и пятиметровым потолком, с постелькой и матрасиком, с еженедельными передачами, со свиданиями, с книгами… Эти пять с половиной месяцев никакую работу выполнять Солженицына не заставляли, он занимался повышением своего культурного уровня…
27 июля объявили приговор и отправили горемыку на Краснопресненский пересыльный пункт. Там-то на исходе 27-го года жизни он впервые и приобщился к облагораживающему физическому труду – ходил на пристань разгружать лес. Достоевский, сиделец Омского острога, писал: «Каторжная работа несравненно мучительнее всякой вольной именно тем, что вынужденная». Солженицына здесь никто не вынуждал, он признает: «Мы ходили на работу добровольно». Более того: «С удовольствием ходили» («Архипелаг», т. 1, с. 551). И вот при всем удовольствии, при несомненной пользе физического труда для молодого организма у Солженицына при первой же встрече с физической работенкой, однако же, обнаружилась черта, которая будет сопровождать его весь срок заключения, – жажда во что бы то ни стало получить начальственную или какую иную должностишку подальше от мускульных усилий. Когда там, на пристани, нарядчик пошел вдоль строя заключенных выбрать бригадиров, его сердце «рвалось из-под гимнастерки: меня! меня! меня назначь!» (там же).
Но пребывание на пересыльном оказалось кратким, уже 14 августа мы видим Солженицына в Ново-Иерусалимском лагере. Так что пока он мог бы зачислить в свой стаж пролетария лишь две недели, если, конечно, ходил на разгрузку каждый день, включая воскресенья.
Новый лагерь – это кирпичный завод. Какое совпадение! Ведь и в «Записках из Мертвого дома» Достоевского тоже кирпичный. Там с помощью жалкого притворства и беспардонной лжи ловкачу сразу удалось заделаться сменным мастером. Добыта первая непыльная должностишка.
Достоевский писал: «Отдельно стоять, когда все работают, как-то совестно». Солженицын же без малейшего оттенка этого благодетельного чувства признается, что, когда все работали, он «тихо отходил от подчиненных за кучи грунта, садился на землю и замирал» (там же, т. 2, с. 176). Вот уж и не знаю, можно ли это тихое сидение за кучей отнести к пролетарскому стажу. Подчиненные, конечно, смеялись над «мастером», который еще и не умел лопату наточить.
Но скоро должность мастера ликвидировали, и бедняге все-таки пришлось взять в руки лопаточку, но это истязание длилось не больше недели. Значит, было две недели на разгрузке и одна здесь, с лопатой, – уже набралось три. А ведь он уверял: «Ты дашь дубаря на общих работах через две недели». Но вот и три прошло, а ничего, еще жив работяга.
В эти дни он писал жене, что мечтает попасть «на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если удалось» (Решетовская Н., с. 73). И представьте себе, очень скоро удалось в новом лагере на Большой Калужской улице, на строительстве жилого дома, куда перевели 4 сентября. Здесь в первый же день он заявил, что по профессии нормировщик. Ему верят и назначают «не нормировщиком, нет, хватай выше! – завпроизводством, т. е. старше нарядчика и начальником всех бригадиров!» («Архипелаг», т. 2, с. 260). Но и отсюда вскоре поперли по причине вопиющей бездарности. Однако дела не так уж плохи: «Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров».
Малярная работа как ни проста, ни легка на первый взгляд, но тоже требует и терпения, и сноровки, и желания трудиться. Ничего этого у будущего гения не было даже в зачаточном состоянии. И снова он хочет чего-то немускульного. «Не раз, – говорит, – мечтал я объявить себя фельдшером», но – не решился. А тут вдруг освободилась должность помощника нормировщика. «Не теряя времени, я на другое же утро устроился на эту должность». Каким образом столь стремительно и просто и не первый раз удалось «устроиться» и на этот раз, умалчивает. А не благодаря ли тому, что уже дал согласие и подписался, что готов быть стукачом под кличкой «Ветров»?
Трудна ли была новая работа? Сам рассказывает: «И нормированию я не учился, а только умножал и делил в свое удовольствие. У меня бывал повод пойти побродить по строительству и время посидеть…» (там же, т. 2, с. 280). Словом, не примаривался.
В этом лагере Солженицын пробыл до середины июля 46-го года, а потом – Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где находился до июля 47-го. В этом годовом отрезке с точки зрения наращивания пролетарского стажа уж совсем ничего нет. Почти весь этот год работал по специальности – математиком. «И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе», – писал он жене. Словом, как у поэта, «и жизнь хороша, и жить хорошо».
С такой же легкостью, с какой однажды ради теплого местечка соврал, что командовал артиллерийским дивизионом, хотя не командовал ни одной пушкой, с такой же простотой, с какой потом с той же целью назвался нормировщиком, хотя и не знал, что это такое, – теперь ради того же самого еще и с наглостью объявил себя физиком-ядерщиком. И ему опять поверили! И опять вспоминаются ордена… В июле 47-го доставили его обратно в Москву, чтобы использовать по объявленной им специальности. Тут, надо думать, быстро раскусили, что это за ядреный ядерщик. За такую туфту могли, может быть, пару лет накинуть, но Солженицыну опять повезло: ему не только не прибавили срока, не послали в лагерь посуровей, а послали в привилегированную Марфинскую спецтюрьму (Останкино) – в институт связи, где отбывали сроки и работали специалисты этого дела.
Здесь, ничего не смысля в связи, кем только Ветров не был – и математиком, и библиотекарем, и переводчиком с немецкого, который и теперь не знает, а то и полным бездельником. Опять проснулась графофильская страсть, и он признается: «Этой страсти я отдавал теперь все (!) время, а казенную работу нагло перестал тянуть» (там же, т. 3, с. 40). О, прочитал бы это Достоевский…